Нынешнему читателю проза Нагибина — особенно та, которую он печатал в семидесятые и первой половине восьмидесятых, — наверняка покажется моветонной, дурновкусной, пафосной, местами и неумной, особенно на фоне того, что тоже принадлежало к этой эпохе и выжило: Катаев, Трифонов, Аксенов, Искандер, Валерий Попов, даже и Георгий Семенов, пожалуй, — писали лучше. Перечитывая сегодня его рассказы времен так называемой зрелости — «Пик удачи», или невыносимые биографические сочинения о Тютчеве, Рахманинове, протопопе Аввакуме, или даже «Терпение», о котором речь впереди, — сам я совершенно не понимаю, как все это могло нравиться и широко обсуждаться: разве что на безрыбье? — но толстожурнальное безрыбье было по нынешним временам весьма урожайным. Видимо, дело было в ином: да, проблемы со вкусом у Нагибина были, но их русский читатель особенно склонен прощать — за правду, или за темперамент, или за веяние какой-то другой жизни, какое ощущаешь при чтении. В Нагибине, даже когда он писал напыщенные банальности или описывал тогдашнюю молодежь, которой не знал вовсе, — ощущалось почти всегда веяние настоящей страсти, принадлежность к настоящей культуре, трагическое — столь редкое на фоне тогдашнего бодрячества — мироощущение, серьезное отношение к жизни, к женщине, к Родине, к старости. Короче, это была плохая проза настоящего писателя, а это лучше, интереснее, чем старательная, даже и ровная проза человека малоодаренного. Я мог бы назвать имена, но не буду — что зря обижать мертвых, а в особенности живых? И поэтому Нагибина читали. И каждая его книга была событием. И фильмы по нему ставили, чаще всего плохие, но запоминавшиеся. И летописцем быта тогдашней интеллигенции с ее наивными, невежественными исканиями, вкусом, испорченным советской массовой продукцией разных жанров, и сексуальными фрустрациями — он остался: такие его рассказы, как «Срочно требуются седые волосы», или «Берендеев лес», или «Чужая», — живут. По крайней мере их читают те, кому вообще интересно что-то, кроме фэнтези.

Он написал чрезвычайно много ерунды и советской халтуры — почти все, что он печатал до «Павлика» и «Чистых прудов» (соответственно 1960 и 1962 год), было на уровне дежурного соцреализма. Резко выделялись рассказы о детях (но не для детей — поскольку Нагибин полагал внутренний мир ребенка трагичным, драматичным, а подростковую жизнь считал полной самых серьезных испытаний): «Зимний дуб», несколько испорченный сусальностью, «Старая черепаха» (это, кажется, лучшая новелла из ранних), «Комаров», из которого Леонид Носырев сделал поистине гениальный мультфильм. Потом он какое-то время ходил в успешных, много ездящих за рубеж советских сценаристах, работал с Калатозовым («Красная палатка») и Куросавой («Дерсу Узала»), а самым известным его произведением стал фильм 1964 года «Председатель», лучшая роль и Ленинская премия Михаила Ульянова. Надеясь повторить успех, режиссер Алексей Салтыков взялся за фильм «Директор» — на съемках которого в 1965 году погиб Евгений Урбанский, словно обозначив конец кинематографа оттепели. «Директора» в конце концов поставили (с Губенко), но это уже было не то.

Тесен мир: Евтушенко, друг Урбанского, был первым мужем Ахмадулиной, которая стала потом женой Нагибина и, вероятно, главной женщиной в его жизни. Она написала плохой, наивный, очаровательный сценарий по нагибинским «Чистым прудам» и сама читала там собственные стихи, очень слабые, а поставил эту картину, такую же наивную, плохую и очаровательную, режиссер Алексей Сахаров, прославившийся «Коллегами» по Аксенову; вторым режиссером на этой картине был Левон Кочарян, ближайший друг Высоцкого, снявший под художественным руководством Тарковского фильм «Один шанс из тысячи», единственную свою картину. Тесен был тот мир, все друг друга экранизировали, снимали в главных ролях, спали друг с другом (одной из причин развода Нагибина с Ахмадулиной было то, что на съемках фильма «Живет такой парень», где она сыграла молодую журналистку, Шукшин «воспользовался нашей семьей не только творчески», как деликатно писал Нагибин потом; оскорбило его не то, что Ахмадулина сдалась на ухаживания Шукшина, — но то, что Шукшин был антисемитом, чему Нагибин был свидетелем во время общих пьянок).

Тесный был мир, во многом отвратительный, во многом мучительный, но необычайно плодотворный и все-таки живший серьезными проблемами, великими замыслами; было что вспомнить. Самое интересное, однако, что о шестидесятых Нагибин не написал почти ничего, и уж точно ничего хорошего: лучшее, что он легально опубликовал, — «Чистые пруды» и «В те юные годы», про конец тридцатых и начало сороковых, да те самые рассказы семидесятых: про предвоенную молодежь — и интеллигенцию застоя. У него хорошо получалось только про тех, кого корежило страшное давление; летописцем этого давления он и был. А люди шестидесятых ему неинтересны: им слишком многое можно.

Это уж потом, как в проигрышах иных советских песен музыка вырывается из-под слов, — из-под такого же страшного давления вырвались три главные его повести: «Дафнис и Хлоя» — о первом его браке с Машей Асмус, которую в повести зовут Даша; «Встань и иди» (об отце) и «Моя золотая теща» (о безумной страсти к теще, настигшей его во втором браке). И, конечно, «Дневник» — подготовленный к печати еще при жизни: сдал в издательство, а на другой день умер. В саду, во сне. Все главное в жизни было закончено.

Меня спросят: а как же тот самый «Председатель» — разве это не лучший его сценарий и не лучшее вообще произведение о людях колхозной деревни времен оттепели, когда еще можно было сказать часть правды? Отвечу — не для того, конечно, чтобы в очередной раз кого-то эпатировать: «Председатель» — образцовое советское произведение, идеально приспособленное к эпохе. Тут и антицерковный эпизод — со слепцами, поющими псалмы, причем псалмы прекрасные, настоящие, а слепцы ненастоящие, председатель их разоблачает в духе хрущевской борьбы со всеми культами, включая церковный; тут и умеренная, строго дозированная правда о степени обнищания и озлобленности в послевоенной деревне; и стандартный советский сюжет — о пассионарии, зажигающем толпу и увлекающем ее на трудовые подвиги; все такие сюжеты — о людях, умудряющихся героически трудиться не благодаря, а вопреки партийному руководству и иным объективным обстоятельствам. В «Председателе» отчетливо видно, что коллективный труд возможен только благодаря героизму и лидерским качествам центрального персонажа — и вопреки идиотскому устройству советского сельского хозяйства. До настоящей трагедии это кино не дотягивает, поскольку изготовлено в строгом соответствии с советским каноном; сценарий именно мастеровит — но не более того. И все нагибинские сценарии образцово иллюстративны, они всегда соответствуют лозунгам момента и приоткрывают правду — и социальную, и психологическую, — ровно настолько, чтобы картина получила первую категорию и в идеале поехала на фестиваль.

Это же касается почти всей нагибинской прозы до начала шестидесятых, то есть до момента, когда он на волне оттепели прорвался к своему заветному материалу, к мальчикам и девочкам двух предвоенных лет. В этой прозе выделяются силой и точностью уже упомянутые детские рассказы — прежде всего «Старая черепаха», где мальчик днем продает заглавную героиню, черепаху Машку, чтобы купить двух молоденьких симпатичных черепашат, а ночью жестоко раскаивается. Это сильно написано, до слез: «Почему не сказал он тому человеку, что на ночь Машку надо прятать в темноту? А теперь, наверное, зеленый свет месяца бьет в ее старые глаза. И еще не сказал он, что к зиме ей надо устроить пещерку из ватного одеяла, иначе она проснется от своей зимней спячки, как это случилось в первый год ее жизни у них, и тогда она может умереть, потому что в пору спячки черепахи не принимают пищи. Он даже не объяснил толком, чем следует кормить Машку, ведь она такая разборчивая... Конечно, он может завтра же пойти и все сказать, но захотят ли новые хозяева столько возиться со старой Машкой? Правда, тот человек, кажется, очень добрый, утешал себя Вася, наверное, и сын у него такой же добрый. Но успокоение не приходило. Тогда он натянул одеяло на голову, чтобы скорее уснуть, но перед ним вновь возникли голые, немигающие птичьи глаза Машки, в которых отражался беспощадный зеленый свет месяца».

И он, короче, взял двух новых черепашек, таких милых, и пошел менять их на старую черепаху — даром что «не было на свете более ненужного существа, чем Машка». И мать, почувствовав, что он проснулся, следует за ним по ночной дороге в почтительном отдалении (там еще чудесно описан непривычный ночной мир, в котором летает бражник мертвая голова, — Довольно страшный, но и смерть отступает перед храбрецом, когда он идет делать доброе дело).

И, однако, все это еще хороший соцреализм, а вот «В те юные годы», «Павлик» и рассказы про Чистые пруды — уже что-то другое, потому что автор имеет дело с небывалым поколением, возмужавшим перед войной. До сих пор не понимаю, откуда это поколение взялось в самое страшное, самое отвратительное советское время. Другого такого чуда в советской истории не было. Они к пятнадцати годам были зрелыми мужчинами и умными, сострадательными женщинами; они воспитывали себя жестоко и, пожалуй, авторитарно — стоит вспомнить эксперименты с хождением по карнизу, которым подвергал товарищей Лев Федотов, описанный у Трифонова в «Доме на набережной» как Лева Карась. У них считалось нормальным самостоятельно изучать три языка, знать наизусть оперы, становиться королями московских катков, поражать античным телосложением публику на коктебельских пляжах — в романе Бондарева «Выбор», очень неплохом местами, именно таков был Илья Рамзин, и дочь главного героя смотрела на их с отцом молодые фотографии, выдыхая: «Полубоги! А наши-то...». Да, такого урожая больше не было. Страшно сказать, но в нынешних двадцатилетних я узнаю некоторые черты тех: они такие же стремительные, умные, гармоничные — сверхчеловеки, одним словом. Почему страшно? Да потому, что эти были такими задуманы, чтобы выиграть войну, поднять страну после нее, устроить тут оттепель и создать великую культуру; они бы и перестройку вытянули — но были уже стары и малочисленны, потому и не вышло никакой перестройки.

И вот об этом фантастическом поколении, примерно с 1919 по 1925 годы рождения — от Солженицына до Коржавина, от Галича до Окуджавы, от Самойлова до Трифонова — и писали всю жизнь Нагибин, Бондарев, Слуцкий; это они — «ифлийцы» — создали новую советскую поэзию, это они — комиссарские дети — переосмыслили советскую историю, все поняв уже после краха первой оттепели. Шестидесятники были на их фоне и наивнее, и слабее — не зря Ким хоть и шутя, но в чем-то очень серьезно уверял Самойлова, что, мол, они-то, дети войны, не богатыри, а богатыри были на пять лет старше. Нагибин сумел написать об этих юношах и девушках лучше всех — потому, вероятно, что, как писал Бабель, «был страстен, а страсть движет мирами». Да, в формировании этой генерации великую роль играло то, что после комиссарской аскезы предыдущего поколения они были по-античному свободны в этой сфере: не то чтобы развратны, нет, — но в раннем их взрослении огромную роль играли влюбленности, страсти, бегства из семей. Всеволод Багрицкий, который талантом почти не уступал отцу, в восемнадцать лет стал мужем семнадцатилетней Лены Боннэр; Нагибин в девятнадцать встретил — и увел у жениха — Машу Асмус; Ося Роскин — сын знаменитого художника Владимира Роскина, плакатиста, соратника Маяковского — в двадцать лет был мудрецом, разбиравшимся в тонкостях мужской и женской психологии лучше иного сорокалетнего. Самая, пожалуй, неотразимая и трагическая девушка этого поколения — Лия Канторович, о которой так удивительно и точно написал Галич (ей посвящена глава в «Генеральной репетиции» и песня «Номера»). Она погибла на Западном фронте 20 августа 1941 года. Галич тоже был близким другом Нагибина, и лучший мемуарный очерк о нем написал именно Нагибин — там Галич живой. Вот скажут: ведь в этом очерке много довольно жестоких слов о Галиче, и Окуджаву Нагибин любил больше, а Галич у него все-таки барин... Да, барин, и все-таки истинная страсть в этом очерке есть, и восторг тоже истинный — вот ведь, талант сломал человеку судьбу, и человек не стал цепляться за благополучие, позволил таланту вытянуть и выпрямить себя, и погубить в конце концов! Он осуществился — какая гордость, какая радость всему вопреки! Так же Валерий Фрид, узнав о самоубийстве ближайшего и любимейшего друга, многолетнего соавтора Юлия Дунского (он был смертельно болен, терял подвижность и хотел уйти сам, пока мог), воскликнул: «Молодец! Молодец Юлька!» Да, вот они были такие.

Вся Москва, весь Ленинград, все двадцатилетние, пишущие, снимающие, рисующие и просто яркие, как нагибинский Павлик, — друг друга знали и друг к другу тянулись: примета гениев. И вот об этом Нагибин написал: о волшебных девочках с Чистопрудного катка, о железных мальчиках, подвергающих себя и друг друга почти смертельным испытаниям, о коктебельских влюбленностях, безумных клятвах, о страшном накале чувств — словно в предвидении вечной разлуки... Те чувства и те клятвы оказались живучее всех других, поздних -- и об этом Нагибин написал рассказ «Терпение», которому так досталось в советской критике. Критика была по-настоящему проработочной, в лучших традициях. А ведь рассказ- то, на сегодняшний вкус, действительно плохой — но сильный. Так бывает. Все недоумевали: как это женщина пятидесяти лет, встретив на Валааме (у Нагибина — Богояр) пропавшего без вести калеку, сразу отдается ему в лесу, на поляне? Но для этих людей возраста не было, и для Нагибина тут тоже не было ничего необычного. Всю жизнь любила, и вот — нашла. Чтобы немедленно потерять, уже навсегда. Нагибин вообще, кажется, не особенно зависел от возраста — он и в сорок, и в пятьдесят так же готов был откликнуться на обещание любви, как в двадцать. Самый бурный, вероятно, и самый трагический роман пережил он, когда встретился с Беллой Ахмадулиной, к тому моменту только что пережившей разрыв с Евтушенко. И вот что поразительно: в дневниках Нагибина Белла, которую там зовут Гелла, и пьяна, и развратна, и безвольна, и фальшива, и что хотите — но какая она там опять-таки живая, какая неотразимая! А в воспоминаниях Евтушенко — в романе «Не умирай прежде смерти», например, — она идеализирована нещадно, и все-таки Нагибин со всей его злобой куда убедительней, куда, если можно так выразиться, влюбленней. Евтушенко достигает такого накала только в самых злых стихах, где адресат тоже угадывается — «А собственно, кто ты такая...».

Эрос, отчаянное влечение к миру, жажда не просто наблюдать, а обладать, азарт охотника, трубный олений зов — в этом весь Нагибин, и потому у него так хороши охотничьи рассказы. И так плохи попытки быть чистым лириком — он сразу впадал в сентиментальность, вторичность, начинал фальшивить... Вот «Дафнис и Хлоя» — где столько бесстыдных подробностей, злости, ревности, раздражения, отчаяния, где так мало прощения и умиления, — это проза; и свет первой любви — золотой и обжигающий, несмотря ни на что, — от этой книги исходит. Потому что у богов все божественно — и любовь, и похоть, и ярость.

Главным человеком в жизни Нагибина была мать, о которой он в «Дневнике» тоже написал с необыкновенной, непредставимой силой, обнародовав такие подробности и такие мысли, которых принято стыдиться даже наедине с собой: он не прощал ей слишком быстрой смены любовников, не прощал лжи об отце (о том, что настоящим его отцом был офицер, дворянин, Нагибин узнал лишь зрелым человеком, после тридцати, и написал о нем с той же любовью и беспощадностью в повести «Встань и иди»). И вместе с тем — ее волевое начало, столь разительное на фоне безвольных и малоодаренных мужчин, ее страстная и требовательная любовь, ее умение вовремя вмешаться — и вовремя не вмешиваться, чтобы дать сыну сделать собственный выбор, — все это его сформировало и оставалось святым, неприкосновенным; сам он мог и раздражаться, и негодовать — но другим не позволял сказать о матери ни единого скептического слова; он потерял мать, когда был уже не просто зрелым, а пожилым человеком — но никогда от этой травмы не оправился. И тут вот какой парадокс: самые мужественные, даже мачистские авторы в русской, да и в мировой литературе — Виктор Некрасов, Нагибин, его любимец и в некотором смысле двойник Ромен Гари — совершенно не боялись прослыть маменькиными сынками. Потому что эмоциональная грубость, нечистоплотность, неразборчивость — это как раз примета личностей низкоразвитых и слабых; Нагибин любил мать именно потому, что был человеком тончайшей душевной организации, и только такие люди умеют в критический момент взять на себя ответственность, поднять в атаку полк, ринуться на стычку с хамом. И Гари, и Некрасов, и Нагибин не прощали, когда им хамили, не допускали и мысли о том, чтобы унизиться, лезли в драку — но без истерики, спокойно, даже расчетливо. Это потому, что человек, умеющий творить и думать, не может быть эмоционально глух. И эта привязанность к сильной и требовательной женщине, которая в молодости не слишком баловала сына и вообще, кажется, не слишком много о нем думала, — значила для Нагибина больше, чем все его женщины; подозреваю, что только люди этого склада — люди, для которых мать всегда в жизни на первом месте, — способны по-настоящему чувствовать и боль, и уязвимость, и страсть. Фрейдисты тут наговорят ерунды про попытки заместить материнский образ бесчисленными женскими, про поиск «второй матери» в браке — но фрейдисты вообще мало понимают в высоких чувствах, они все стараются сделать низким, тем, в чем они разбираются (и разбираются, отдадим им должное, очень хорошо).

Самым «долгоиграющим» отчимом Нагибина был Яков Рыкачев — мужчина слабей и капризней матери, да вдобавок не самый одаренный писатель и очеркист; Нагибин все прощал за талант — но ничего не прощал за полуодаренность, вообще за половинчатость. Вот Галич — это да, ему многое можно, потому что есть в нем черты гения, а конформиста он как-то умудрился в себе убить, хоть это мало кому удавалось. Вот Платонов — которого Нагибин боготворил, отлично сознавая все его патологии, даже безумие в последние годы: это титан, и Нагибин счастлив, что знал его. А к большинству коллег он беспощаден — именно потому, что все у них наполовину; и сам Нагибин ни в чем не половинчат — у него были либо ослепительные удачи, либо такие же значительные, полновесные провалы; и некоторые его провалы запомнились лучше удач — потому что он в них честен, потому что он не бытовик, а романтик, и если жизнь иногда не дотягивает до этой романтики, в этом не Нагибин виноват. Удивительно, что зависти он не знал вообще. Впрочем, как сказала Мария Васильевна Розанова, «чтобы завидовать, я слишком уверена, что я лучше всех».

Следующая поразившая его в жизни среда — вторая после круга сверстников, одноклассников и однополчан — это московская, питерская, реже провинциальная интеллигенция семидесятых годов: после шестидесятых (которые его скорее раздражали той самой половинчатостью) наступили так называемые застойные, в которых, однако, лучше себя чувствовали «рыбы глубоководные», по выражению Тарковского. Здесь виднее было, кто чего стоит. Тут опять кипели подавленные страсти, от пустоты и однообразия затевались любовные многоугольники, возникала нездоровая, но крайне плодотворная подпольная среда — словом, советский серебряный век. Любопытно, что люди конца тридцатых такие, как Елена Боннэр, — в это время опять воспряли и стали знаком эпохи, ее символами: нужен был навык сопротивления, а у них закалка была соответствующая. Шестидесятники вписались, а вот первое поколение оттепели, как ни странно, сопротивлялось. Правильно и горько заметил Михаил Успенский: для советской власти обласканный ею поначалу Галич был чужой, а сразу принятый в штыки Высоцкий — свой.

Об интеллигенции семидесятых с ее запоями, страстями, романами, фальшью, ложью на каждом шагу, с ее похмельными раскаяниями, семейными сценами, тоской по недостижимой подлинности Нагибин написал десятка три не очень хороших, но очень сильных рассказов. Нагибин был плоть от плоти этих городских интеллигентов, он был не лучше их в каком-то смысле, вместе с ними уходил в запои и любовные страсти, и вместе с ними был придавлен временем, и вместе с ними не мог заглянуть за горизонт. Для нашего времени эта его проза драгоценна — ибо сейчас почти все то же самое, только интеллектуальный потенциал еще ниже. Хипстеры, увы, хоть и больше ездили, но меньше читали. Но о связи бытовых, семейных и интеллектуальных извращений с той самой социальной придавленностью, с эпохой, которая диктовала аморализм, требовала врать на каждом шагу и умудрялась изгадить все живое и непосредственное, — Нагибин оставил нам точнейший, убийственный репортаж. Вот Тендряков, о котором мы говорили несколько раньше (и которого Нагибин в своей манере обозвал в дневнике и талантливым, и самовлюбленным, и честным, и бестактным, и недалеким), ставил в это время неразрешимые моральные проблемы — и они действительно в тех условиях, в тех координатах неразрешимы, потому что сами условия уродливы, сами порождены болезнью и ложью. Герои Нагибина потому и не могут разобраться в себе и других, что живут в больное время, исповедуют больные ценности — и хотя это их не оправдывает, но многое объясняется именно патологической, искореженной средой. О том, как действует на человека эта среда с ее тройной моралью и подменой всех ценностей, о том, как сходят с ума, погрязают в неумелом разврате и спиваются без всякого удовольствия, — он рассказал с яростью и недоумением, без малейшей пощады. Вот почему его проза семидесятых сегодня так востребована — многие признавались, что вдруг стали читать Нагибина: в первую очередь, конечно, «Дневник», но и новеллистику. Ее как раз стали переиздавать — как и неизданные сценарии. Один из них, «Безлюбый», исключительно высокого качества: странно, что такие-то мощные вещи сам он считал проходными и не пробовал напечатать. Это об эсеровском подполье, о терроре. И драма там настоящая — не чета хрестоматийным конфликтам и цитатам, которыми обмениваются герои в его рассказах о русской литературе. Нечего стесняться, если умеешь писать только о страстях, нечего косить под «культуру и эскюсство», в конце концов, у Галича тоже самый малоудачный цикл — «Литераторские мостки». Эти люди умели говорить только о себе — но с настоящей ненавистью, и это лучше, чем писать о других с фальшивой любовью.

Нынче время Нагибина, и это хорошее время — по крайней мере для тех, кто до смерти устал от вранья и половинчатости; это еще вопрос, кто больше приблизил перемены: объективные обстоятельства или такие ненасытные преследователи истины, как он.

Писателя Ю. Нагибина я узнала очень давно (года в 24), прочитав случайно его рассказ "СРОЧНО ТРЕБУЮТСЯ СЕДЫЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ ВОЛОСЫ" (оказывается есть и фильм такой). Почему-то в то время он произвел на меня огромнейшее впечатление. Он явно автобиографический. И в нем описаны отношения с двумя его женами: Геллой и Аллой. С одной расстается, а к другой любовь только зарождается.

Поняла это только сегодня, слушая аудиокнигу "Дневник Юрия Нагибина", читает Сергей Чонишвили. Пока правда только семь глав осилила. Но (скажу я Вам) просто потрясена. Сразу захотелось узнать (вернее вспомнить) о нем побольше. Кстати предисловие и послесловие в радиоверсии дневника от Аллы Нагибиной (вдовы).

Остановив слушание, пошла в интернет.

Гелла (Белла Ахмадулина)

"Мы встретились, как дети поутру, с закинутыми головами от нежности, готовности к добру и робости перед словами."
Из Стихотворения «Сентябрь», которое Белла Ахмадулина посвятила Юрию Нагибину. А вот что Нагибин пишет об этом:
"1 ноября 1968 г.
Сегодня ходил разводиться с Геллой. Она, все-таки, очень литературный человек, до мозга костей литературный. Я чувствовал, как она готовит стихотворение из нашей встречи-расставания. Тут была совершенная подлинность поэтического переживания, но не было подлинности человеческой."

Привожу отрывок из дневника в котором он описывает свои отношения с Ахмадулиной уже после их развода:
"3 сентября 1972 г.
Приятная встреча в ЦДЛ. Антокольский пригласил меня за стол, который "держал" Евтушенко, но сам Антокольский не дождался моего прихода, напился и уехал домой. А я,проводив переводчика Лорана в Дом дружбы и располагая некоторым свободным временем, воспользовался дружеским приглашением с обычной своей доверчивостью и наивностью.
Компания сидела на веранде за довольно большим столом, кругом никого не было, видимо, Женя распорядился не пускать "черную публику". Он угощал своего боевого друга, корреспондента "Правды" во Вьетнаме, куда Женя недавно ездил. В подтексте встречи подразумевались подвиги, боевая взаимовыручка, спаявшая навеки правдиста и поэта, и прочая фальшивая чепуха. Но в глубине души Женя не очень доверял своему соратнику и нёс антиамериканскую околесицу. Ахмадулина решила отметить мое появление тостом дружбы.
- Господа! - воскликнула она, встав с бокалом в руке.- Я пью за Юру!..
- Сядь, Беллочка. Я не люблю, когда ты стоишь,- прервал Евтушенко, испуганный, что Ахмадулина скажет обо мне что-то хорошее. (Испуг его был лишен всяких оснований.)
- Я должна стоять, когда говорю тост. Этой высокой вежливости научили меня вот они,- любовно-почтительный жест в сторону малолетнего супруга - сына Кайсына Кулиева.- Я пью за Юру. Пусть все говорят, что он халтурщик...
- Сядь, Беллочка! - мягко потребовал Евтушенко.
- Нет, Женя, я и за тебя произносила тост стоя. Так пусть все говорят, что Юра киношный халтурщик...- она сделала паузу, ожидая, что Женя ее опять прервет, но он внимал благосклонно, и Белла обернулась ко мне.- Да, Юра, о тебе все говорят: халтурщик, киношник... А я говорю, нет, вы не знаете Юры, он - прекрасен!..- и она пригубила бокал.
Я тоже выпил за себя с каким-то смутным чувством, моему примеру последовал один Эльдар Кулиев. И я впервые по-настоящему понял, что вся эта компания терпеть меня не может. За исключением разве Эльдара. Наше недавнее знакомство с ним началось с того, что я за него заступился - какой-то пьяный хулиган хотел выбросить его из ресторана, и двадцатилетний горский человек испытывал благодарность к своему заступнику.
А Б. Ахмадулина недобра, коварна, мстительна и совсем не сентиментальна, хотя великолепно умеет играть беззащитную растроганность. Актриса она блестящая, куда выше Женьки, хотя и он лицедей не из последних. Белла холодна, как лед, она никого не любит, кроме - не себя даже,- а производимого ею впечатления. Они оба с Женей - на вынос, никакой серьезной и сосредоточенной внутренней жизни. Я долго думал, что в Жене есть какая-то доброта при всей его самовлюбленности, позерстве, ломании, тщеславии. Какой там! Он весь пропитан злобой. С какой низкой яростью говорил он о ничтожном, но добродушном Роберте Рождественском. Он и Вознесенского ненавидит, хотя до сих пор носится с ним, как с любимым дитятей; и мне ничего не простил. Всё было маской, отчасти игрой молодости. Жуткое и давящее впечатление осталось у меня от этого застолья."

Алла Григорьевна Нагибина .

С ней Ю. Нагибин прожил последние 26 лет жизни в браке. Вот как сам Нагибин отзывается о ней в своем дневнике:
1. Вначале женитьбы на ней от 11 января 1969 г.
"10 января Алла переехала окончательно. С двумя телефонными аппаратами, кастрюльками, чашками, хлебницей. Одновременно прибыла еще ранее отправленная малой скоростью газовая плита, приобретенная Аллой в Ленинграде. Приезд этого агрегата вызвал куда большее волнение в доме, нежели прибытие моей новой и, верю, последней жены. Это невероятно характерно для нашей семьи.
Два дня у меня такое чувство, будто мое сердце закутали в мех. Помилуй меня Бог.
4 февраля 1969 г.
Я опять попал в какой-то душевный капкан. Схватило меня суетливым и щемящим ужасом и не отпускает. И пьянство нынешнее - это не прежнее доброе (хоть и случались скандалы) богатырское бражничание, а что-то отчаянное, на снос, на гибель. Как соотносятся с этим обстоятельства моей сегодняшней жизни? Попробую разобраться. В личном плане меня несколько ошеломил вдруг наставший покой, истинный покой. Мне в самом деле не хочется разнообразия, "свежины" и жалчайших романтических приключений. Мне прекрасно, мило, нежно, доверчиво и любовно с Аллой. Но и тут я делаю с собой что-то дурное. Я словно боюсь забыть Геллу. Кстати, недавно я прочел, что подобное же происходило с Прустом. Он также боялся потерять тоску и боль по ушедшим людям. И я сдерживаю свое сердце, начинаю травить его тоской о былом, мешаю себе быть до конца счастливым. Но главная беда не в этом. Очевидно, я привык к остроте каждодневности, к перепадам и ежечасным катастрофам. Это не мешает тому, что мне искренно хотелось всё время тишины, опрятности, порядка и покоя. Тут вроде бы имеется какой-то психологический разрыв, но что поделаешь!"

2. Но в конце этого же 1969 года:
"...Я уже у цели. И я люблю писать, я не истратился в приспособленчестве и халтуре. Я съездил в США, Нигерию и Дагомею, хорошо охотился и не утратил Ленинграда. И пить я наконец-то стал меньше и куда реже. Короче, можно было оказаться в худшей форме к вехе пятидесятилетия. Можно было и вовсе не доползти до него. А тому что я дошел, именно, дошел - не дополз, я обязан Алле. Своей внутренней бодростью, своим вновь проснувшимся интересом к культуре и ослаблением тяги к дряни я обязан целиком ей. И ей же, ее ясному, прямому и проницательному, без всякой бабьей мути разуму обязан я тем, что наконец-то стал реально видеть окружающих людей, видеть их такими, как они есть, а не такими, как мне того хочется."

Из интервью вдовы писателя:
- Юра много раз влюблялся и женился. Он же плейбой нашего времени!
- На фото он похож на Алена Делона.
- Мне об этом говорили.
- Он действительно был барин, аристократ?
- Да. Это в нём от матери. Сказалась дворянская кровь.
- Вас мучила ревность?
- Я не вправе судить отношения Юры с другими женщинами, особенно с Беллой. Я вышла замуж за человека с прошлым. И приняла его вместе с миром его страстей. Каждая женщина - это часть его жизни. Он любил - его любили. Что было, то было…

Еще дневник Ю. Нагибина меня впечатлил строками, в которых он описывает отношения с матерью. Благодаря им действительно понимаешь насколько это был сложный, но тонкий и ранимый в личной жизни человек.
1. От 1 апреля 1974 г.
"Мама становится невыносимо трудной для совместной жизни. Порой в ней появляется нехорошая завершенность литературного персонажа, а не живого человека, который всегда как-то зыбче, переменчивей, отходчивей. Что-то от матерей Ж. Ренара, Базена, Мориака. Ее неровное отношение к Алле принимает отчетливый характер ревности-ненависти. Для меня нет ничего ужаснее. Особенно невыносимо, когда мама, сцепив зубы, решает быть приветливой, это выглядит так натужно, неискренне и безвкусно, что меня корчит от стыда, жалости и боли. Игра в приязнь хуже откровенной и естественной злобы..."

2. От 1 октября 1974 года.
"Мама была почти без сознания, во всяком случае никак не отозвалась на наш приезд. (Боже мой, я писал это, еще не зная, что мама умирает, что я вижу ее в последний раз!) На другой день ее отвезли в больницу. Оказалось, болезнь крови. До сегодняшнего дня было всё очень плохо, сегодня профессорша, привезенная Ирой Дыхно в больницу, дала надежду. Но тяжесть с сердца не сходит, боюсь поверить хорошему."
2." И в сорока километрах отсюда мается на больничной койке мама, не помогающая себе против смерти. Если б у меня не болела так сильно шея и не скакало бы так грозно давление, я, наверное, сошел бы с ума."
4. от 27 октября 1975 г.
"То, что сегодня сказала Алла, звучит как мамин приговор. Вот оно. То единственное, чего я всю жизнь по-настоящему боялся. И не верил, что это может когда-нибудь прийти. Да, не верил, что мамы может не быть, что я допущу это.
31 октября 1975 г.
Почему вдруг, ни с того, ни с сего у мамы отобрали ее комнату, мебелишку, уголок сада за окнами, ее флоксы, телевизор, картинки, чашечки, овсяную кашу по утрам, кому это помешало, кто этому позавидовал?
1 ноября 1975 г.
Мама умирает.
2 ноября 1975 г.
Мама умерла.
3 ноября 1975 г.
Второй день без мамы. Как-то, в пору не самых худших отношений в доме, мама сказала Алле: "Когда мы (она и Я. С.) умрем, Юрке всё равно будет нас жалко". Но догадывалась ли она, как мне будет, когда ее не станет? Если догадывалась, то ей не могло быть особенно больно во время наших, довольно частых ссор в последние два года.
Мы сидим в теплой, уютной даче, а мамино тело лежит в морге, на холодном оцинкованном столе, накрытое рогожей. И ледяной холод.
Неужели ничего больше не осталось от мамы? Этого не может быть. Что-то осталось и витает здесь, и видит нас и наше горе. Иначе такой пустоты не выдержать.
4 ноября 1975 г.
Сегодня похоронили маму на Востряковском кладбище. Меня не пустили на похороны, сказав, что такова ее воля. Говорят, там прыгала белка возле могилы. Какие-то птицы сидели на дереве. И вот уже полдня мама лежит там, в мерзлой земле, совсем одна.
23 ноября 1975 г.
Три недели, как мама умерла. За это время я руководил семинаром начинающих писателей в Софрино, выступал на вечере памяти Кассиля, дописал большой рассказ, вел деловые переговоры по телефону, прочел кучу рукописей, написал сто писем, а в результате вновь плачу, как в первый день. Ничуть мне не легче, хуже даже. А мама лежит там и, наверное, из-за морозов она до сих пор мама."
24 ноября 1975 г.
Я потерял совсем немного, всего лишь слово "мама". Я потерял всё... ".

А вот слова о моем любимом Чехове:
От 30 августа 1969 г.
"Почему-то у всех писавших о Чехове при всех добрых намерениях не получается обаятельного образа. А ведь сколько тратится на это нежнейших, проникновеннейших слов, изящнейших эпитетов, веских доказательств. Ни о ком не писали столь умиленно, как о Чехове, даже о добром, красивом Тургеневе, даже о боге Пушкине. Писали жидкими слезами умиления о густых, тяжелых, как ртуть, слезах Толстого над ним. Писали, какой он тонкий, какой деликатный, образец скромности, щедрости, самоотверженности, терпения, выдержки, такта, и всё равно ничего не получается. Пожалуй, лишь Бунину что-то удалось, хотя и у него Чехов раздражает. И вдруг я понял, что то вина не авторов, а самого Чехова. Он не был по природе своей ни добр, ни мягок, ни щедр, ни кроток, ни даже деликатен (достаточно почитать его жестчайшие письма к жалкому брату). Он искусственно, огромным усилием своей могучей воли, вечным изнурительным надзором за собой делал себя тишайшим, скромнейшим, добрейшим, грациознейшим. Потому так натужно и выглядят все его назойливые самоуничижения: "Толстой первый, Чайковский второй, а я, Чехов, восемьсот восемнадцатый". "Мы с вами",- говорил он ничтожному Ежову. А его неостроумные прозвища, даваемые близким, друзьям, самому себе. Всё это должно было изображать ясность, кротость и веселие незамутненного духа, но, будучи насильственным, отыгрывалось утратой юмора и вкуса. Как неостроумен, почти пошл великий и остроумнейший русский писатель, когда в письмах называет жену "собакой", а себя "селадоном Тото" и т. п. Его письма к Книппер невыносимо фальшивы. Он ненавидел ее за измены, прекрасно зная о ее нечистой связи с дураком Вишневским, с Немировичем-Данченко и др.*, но продолжал играть свою светлую, благородную роль. А небось, про изменившую жену, что похожа на большую холодную котлету, он о Книппер придумал! И какой же злобой прорывался он порой по ничтожным обстоятельствам - вот тут он был искренен. Но литературные богомазы щедро приписывают все проявления его настояще-сложной и страстной натуры тяжелой болезни. Убежден, что живой Чехов был во сто крат интереснее и привлекательнее во всей своей мути и непростоте елейных писаний мемуаристов."

Январь 31, 2017 Нет комментариев

Уникальный и узнаваемый лирический стиль в поэзии стал причиной того, что Белла Ахатовна Ахмадулина - ее биография, личная жизнь, дети и мужья были отличной темой для обсуждения среди поклонников творчества столь многогранной личности, которая, успела вписать свое имя в историю отечественной литературы в качестве одной из величайших российских поэтесс двадцатого века!

Белла Ахатовна появилась на свет в 1937 году в Москве. В жилах поэтессы течет горячая татарская кровь отца, а страсть и своеобразный стиль изложения своих мыслей на бумаге обусловлена итальянскими корнями по материнской стороне. Уникальный и узнаваемый стиль написания стихотворений начал формироваться тогда, когда девочке исполнилось 15 лет: с первой публикации стихов молодой поэтессы ей предрекли светлое будущее в мире поэзии.

Талант писательницы позволил без проблем поступить и с отличием закончить Литературный институт. В то же время стихи, написанные автором во времена студенческой юности, успели стать классикой российской литературы. Спустя два десятилетия, один из лучших стихов писательницы был положен на музыку. Чуть позже стал одной из главных музыкальных тем в картине «Ирония судьбы, или С легким паром!».

В жизни поэтессы было много мужчин. Вспоминая о жизни с писательницей, первый муж Беллы Ахмадулиной Евгений Евтушенко отмечает, что первые годы семейной жизни были настоящей феерией: пара не разлучалась ни на секунду, даруя друг другу счастливые моменты. При этом стоит отметить, что Белла Ахмадулина и Евгений Евтушенко - их отношения, дети и причина развода являются отличным поводом для обсуждения и по сегодняшний день. Все дело в том, что не считая себя готовым к отцовским обязательствам, Евгений уговорил писательницу сделать аборт, о чем в будущем сильно пожалел. Именно этот факт из биографии писательницы послужил поводом для разрыва отношений.


Спустя несколько месяцев после развода стало известно, что Андрей Вознесенский и Белла Ахмадулина съехались. Но Вознесенский всегда отмечал, что девушка была для него ничем иным, как хорошим другом. Второй брак поэтессы продлился более 7 лет: избранником писательницы стал Юрий Нагибин. В свое время, Белла Ахмадулина и Юрий Нагибин - их личная жизнь и причина развода вызвали широкий резонанс в общественности, поскольку эта пара представлялась одним из самых талантливых писательских тандемов 60-х годов. Казалось, что в семье царит полнейшая идиллия. В реальности же, постоянные ссоры и конфликты полностью разрушили семейное счастье. Последней каплей в переполненной чаше терпения стали смелые сексуальные эксперименты Беллы Ахмадулиной , являющейся сторонницей нетрадиционного подхода к половым отношениям.

Шокированная вполне логическим решением поэта о разводе, женщина предпринимала попытки вернуть возлюбленного, усыновив девочку Аню, посчитав, что это даст новый импульс к угасающей любви. После двух неудачных последующих браков, Белла Ахмадулина и её дочери Анна и Елизавета Кулиева полностью прервыают общение: Аня, узнав о факте оформления опеки, затаила злость на мать. Лиза же, являясь законной дочерью Кайсына Кулиева, предпочла встать на сторону своего отца.

За несколько лет до трагической смерти, в результате тяжелой болезни известная русская поэтесса ослепла. В начале 2010 года, прямо в карете скорой помощи, сердце Беллы Ахатовны остановилось. Последний муж писательницы отмечал, что чуя близкую кончину, писательница хотела наладить общение с дочерьми, но сделать это, к превеликому сожалению, ей так и не удалось…

Избранное:


Вдова писателя Юрия Нагибина рассказала про странный интерес Ахмадулиной к женам бывшего мужа

Вдова писателя Юрия Нагибина Алла Нагибина уверяет, что Белла Ахмадулина проявляла странный интерес к женам бывшего мужа, рассказала, почему Евгений Евтушенко ненавидел Андрея Вознесенского, как начинал свой путь к славе Булат Окуджава, о причинах конфликта между Нагибиным и Александром Галичем.

Алла Григорьевна – шестая жена Юрия Нагибина. Они встретились, когда писателю было почти пятьдесят лет и он еще состоял в браке с Беллой Ахмадулиной. Поначалу окружение Нагибина не хотело ее принимать. Ей пришлось немало страдать, прежде чем ее приняли в этот элитный круг.

– Представьте себе ситуацию: я живу в Ленинграде, замужем за очень влиятельным человеком, у нас прекрасная квартира на Невском проспекте, – рассказывает Алла Григорьевна. – И все это рухнуло, когда мы пришли к друзьям на Масленицу. В гостях были и москвичи – Юрий Нагибин с Беллой Ахмадулиной. Я сразу выделила его среди гостей – он сидел за столом такой статный, красивый, породистый. И он меня заметил. Несмотря на то, что Белла собиралась читать свои стихи, Юрий сказал мне: «А пойдемте с вами пить чай на кухню!» Варенье с лимонными корочками, которое мы ели, никогда не забуду. Тогда он пригласил меня в Москву.

Так начался роман Аллы и Юрия Марковича. Через каждые три дня Нагибин садился за руль своего автомобиля и ночью ехал к любимой в Ленинград, они встречались тайно. А потом, когда писатель разошелся с Ахмадулиной, он официально сделал предложение Алле переехать в столицу. Напомним, что окончательное решение о разводе с поэтессой Нагибин принял, застав ее, пьяную, в постели с двумя подружками.

– Приняли меня в Москве ужасно! – вспоминает Алла Григорьевна. – После ухода Беллы Юрин дом буквально заполонили какие-то бабы. Они были готовы развестись с мужьями, предлагали ему все на свете. И вдруг приезжаю я с одним чемоданчиком. Это мне муж сказал: «Много вещей не бери, ты все равно через три месяца вернешься». И действительно, я несколько раз собиралась уехать обратно. Многие друзья Юры со мной не разговаривали. Булат Окуджава, например, каждый раз делал вид, что меня не помнит. Только Евгений Евтушенко принял хорошо. С теми же, кто относился ко мне плохо, Юра рвал отношения без сожаления.

По образованию Алла Нагибина – переводчик, но по призванию – дизайнер и флорист. Поэтому она сразу же принялась все переделывать в особняке писателя. Еще они решили построить гостевой дом.

– Его мать меня возненавидела, – вспоминает Алла Григорьевна. – Однажды во время ремонта она выбежала в ночной рубашке, как ведьма, с белыми волосами, и кричала: «Дождитесь нашей с Яшей смерти!» (писатель Яков Рыкачев – отчим Нагибина. – Авт.) Она говорила: «Раньше сын входил в дом и звал меня, а теперь Аллу!» Я была первой женщиной, которая занялась бытом. Белле было на это наплевать. И этим она их устраивала, хотя и ее они не жаловали. Свекровь говорила так: «Если бы снова появилась здесь Белла, то мы бы с Яшей пешком ушли в Москву».

Спустя время все окружение Нагибина смирилось с появлением в его жизни Аллы. Дом Нагибина снова стал наполняться гостями, у них бывали все видные деятели того времени. Однако только внешне отношения были теплыми.

– Свои мысли он доверял дневнику, – говорит вдова писателя.

– Его наблюдения вряд ли были приятны тем, о ком он писал, – говорю я вдове писателя. – Вот, к примеру, его записи о Евгении Евтушенко: «Когда-то я думал, что в Жене есть доброта при всей его самовлюбленности, позерстве, ломании, тщеславии. Какой там! Он весь пропитан злобой. С какой низкой яростью говорил он о ничтожном, но добродушном Роберте Рождественском. Он и Вознесенского ненавидит, и мне ничего не простил…»

– Вот из-за этих строчек Женя не поздоровался со мной, когда мы с ним встретились в Америке, – комментирует Нагибина. – Кстати, он там работает на очень скромной должности, чуть ли не учителем в школе. А в России про него говорят, будто он сделал большую карьеру…

Не могли мы в нашей беседе с Аллой Нагибиной не вспомнить и закадычного друга писателя – Александра Галича, поэта, автора и исполнителя песен. Они поссорились. И вот, оказывается, как все было. Галичу заказали написать сценарий к фильму о Чайковском. А потом решили передать этот заказ Нагибину. Галич, узнав, обиделся, его жена убедила, что это происки Нагибина. После они не разговаривали десять лет. Однажды Юрий Маркович попытался помириться с другом, оказавшись с ним на отдыхе в одном санатории. Он пришел в номер Александра с пятью бутылками водки, все началось с задушевной беседы. Но к пяти утра жильцы санатория стали жаловаться на громкий мат, доносившийся из номера Галича. В конце концов Нагибин хлопнул дверью и ушел.

По словам вдовы писателя, Юрий Маркович только после смерти Галича откровенно написал о его болезни в своей книге «Вечные спутники». Мы открываем страницы этой книги и находим те самые строчки: «Не помню, в каком году Саша начал колоться. Знаю, что это случилось после тяжелейшего инфаркта, когда не было уверенности, что он выкарабкается. И тогда Саша подсчитал, что ему осталось жить самое большее семь лет. А потом инфаркты зачастили поистине с пулеметной быстротой. Будь это действительно инфаркты, Саша получил бы почетное место в Книге Гиннесса. На моей памяти их было не меньше двух десятков. На самом деле это было от резкого повышения дозы морфия».

По словам вдовы, отношения с Булатом Окуджавой у Нагибина разладились из-за того, что ему однажды пришлось быть свидетелем его позора. Просто Нагибин знал, с чего начинал Булат, и помнил время, когда зрители не встречали его овациями, а освистывали. И снова мы листаем с Аллой Григорьевной дневники Нагибина: «Булат избалован известностью, при этом не удовлетворен, замкнут и черств. Мне вспомнилось, как десять лет назад он плакал в коридоре Дома кино после первого провала своего публичного выступления. Тогда я пригрел его, устроил прекрасный дружеский вечер с шампанским и коньяком. По-видимому, он мне так этого и не простил».

– Мать Юры из дворянского рода, и в нем эта кровь давала о себе знать, – говорит вдова писателя. – Великолепно одевался, обладал хорошими манерами, был эрудитом. Одна была беда – Юра сильно пил. Даже после перенесенного инфаркта продолжал, хотя ему врачи категорически запрещали. К пьянству его приобщили в семье Лихачевых…

И тут Алла Григорьевна приумолкла. Фамилию Лихачева носила одна из жен любвеобильного писателя. Она была дочкой знаменитого Ивана Лихачева, директора автомобильного завода. Я говорю вдове, что читала повесть Нагибина «Моя золотая теща», которую он написал в конце 90-х. В ней он описывал историю этой женитьбы. Ведь Нагибин влюбился не в невесту, а в тещу и два года после свадьбы добивался от нее взаимности! Эта история закончилась грандиозным скандалом: Нагибин ушел из этой семьи буквально без штанов, едва успев выпрыгнуть в окно… Похоже, для Аллы Григорьевны это не самая приятная страница биографии Нагибина. Но она все же признает: все так и было.

Она с особенной нежностью вспоминает последние годы жизни с писателем, когда между ними наступила полная гармония. Наладились отношения и с Ахмадулиной. Причем инициатором была Белла Ахатовна.

– У Беллы, которая уже много лет жила с Мессерером, вдруг возник ко мне сильный интерес, – вспоминает Нагибина. – Мы встретились на конференции в Италии, жили все в замке. И она все время меня тянула к себе: «Давай поднимемся, посмотришь мой номер». Я не думаю, что она была лесбиянкой, но я все же опасалась, ведь, когда она напивалась, все могло случиться. Ее интересовало, что я собой представляю, если Юра прожил со мной 30 лет. И что главное – после нее!

Бывало, и в Москве позвонит мне, просит: «Алла, ну приезжай! Только без Юры». Но потом мы все равно перестали общаться. Мессерер пригласил Юру на свою выставку в расчете, что тот что-нибудь об этом напишет в прессе. Юра не написал, и Мессерер отказал ему от дома. Вот такой он человек.

После смерти мужа Алле Нагибиной пришлось продать один из их домов, часть земельного участка, коллекцию живописи. И дело не в том, что она не могла работать. Просто ей понадобилась уйма денег на операции.

– Когда мне в стоматологии ставили коронку, занесли инфекцию, которая потом распространилась по всему организму, – вспоминает Алла Григорьевна. – Это привело к ужасным последствиям. Я уехала лечиться в Америку. Перенесла пятнадцать операций! Мне сделали заплату на щеке, которую убрали только через шесть лет. Глаз стал огромным, от меня отказались все хирурги, говорили: «Ничего не можем сделать». Я скрывалась от русской эмиграции, ходила везде в платке, закрывала лицо. Но даже в таком состоянии получила предложение руки и сердца от одного профессора. Я ему отказала.

Для Аллы Нагибиной, которая покорила своей красотой обе столицы, было трагедией потерять внешность. Но сейчас, когда позади множество операций, ей удалось частично восстановиться.

Алла Григорьевна признается, что не поддерживает отношения почти ни с кем из бывших друзей мужа. И в первую очередь потому, что сразу после смерти Нагибина вышел в свет его скандальный дневник. Там писатель открыто написал все, что думал о своем окружении, называя вещи своими именами. Читателям дневник понравился, а вот герои дневника обиделись.

Юрий Нагибин, советский писатель, родился в 1920 году. Написал сценарии к фильмам «Председатель», «Гардемарины, вперед!», «Поздняя встреча», «Дерсу Узала».

Был женат на Белле Ахмадулиной с 1960 по 1968 г.

Белла Ахмадулина стала на восемь лет его пятой женой.

Зачем-то нас занесло в «Эрмитаж». Я дурачился и строил рожи среди картин, ваз, доспехов, гобеленов, от радости, что впервые могу не восхищаться, не изумляться, не подавляться назойливым преизбытком великих творений. То, что шло об руку со мной, живое, теплое, смеющееся над моим ломаньем совсем детским, тоненьким смехом, было настолько совершенней, бесконечней, увлекательней, что виртуозная мазня вокруг была мне, как здоровому лекарство.
Теперь я стал строителем. Я построил для нее Зимний дворец и всю набережную, Биржу и Кунсткамеру, Казанский собор и Гостиный двор, Петропавловскую крепость и Адмиралтейство, я так просто и сильно возвел здание Академии Наук, чтобы по утрам его гладкие стены принимали на себя всё солнце, я перекинул мосты через Неву и Фонтанку, поставил ростральные колонны и Александрийский столп, в расчете на его тяжесть ничем его не укрепив, чтобы только удивить ее; каждый парк я обнес решеткой, перебросил арки там, где дома мешали прорыву улиц к площадям. Я пренебрег только окраинами, потому что ей было не до них. Я так тщательно, кропотливо, широко и нежно создавал для нее город, что мне едва хватило ночи, и когда утром раздался стук в дверь, я открыл ей непроспанный, усталый, мятый, растрепанный, каким и бывает строитель, только что уложивший последние кирпичи.

Напрасен был мой ночной труд. Город оказался нам почти не нужен. К чему пышные декорации, для нашего накала достаточно просто сукон. К чему был Медный всадник, коль она была и Петром, и конем, и змеей под его копытом.

Ты приедешь, обязательно приедешь, если я буду тих, нем и покорен твоему выбору, твоему решению. Ровно в полночь телефон потерял свою власть надо мной, ты была в пути.

Поначалу он называл её "Она".
Позже ты шутила, что из меня вышел бы отличный олень, так сильно во мне защитные инстинкты. Да ведь это другая сторона моей незащищенности, гибельности. Я бы десятки раз погиб, сорвался с края, если б не безотчетно сторожкое, что следит за мной. Но во мне не хватило этого оленьего, чтобы шарахнуться от тебя...

Видит Бог, не я это затеял. Она обрушилась на меня, как судьба.

Я долго оставался беспечен. Мне казалось, что тут-то я хорошо защищен. Уже была близость, милая и неловкая, были слова, трогающие и чуть смешные,- не мог же я всерьез пребывать в образе седого, усталого красавца,- были стихи, трогающие сильнее слов, и не смешные, потому что в них я отчетливо сознавал свою условность; было то, что я понял лишь потом,- стремительно и неудержимо надвигающийся мир другого человека, и я был так же беспомощен перед этим миром, как обитатели Курильского островка перед десятиметровой волной, слизнувшей их вместе с островком.

Я понял, что негаданное свершилось, лишь когда она запрыгала передо мной моим черным придурком-псом с мохнатой мордой и шерстью, как пальмовый войлок; когда она заговорила со мной тихим, загробным голосом моего шофера; когда кофе и поджаренный хлеб оказались с привкусом ее; когда лицо ее впечаталось во всё, что меня окружало.

Она воплотилась во всех мужчин и во всех животных, во все вещи и во все явления. Но, умница, она никогда не воплощалась в молодых женщин, поэтому я их словно и не видел. Я жил в мире, населенном добрыми мужчинами, прекрасными старухами, детьми и животными, чудесными вещами, в мире, достигшем совершенства восходов и закатов, рассветов и сумерек, дождей и снегопадов, и где не было ни одного юного женского лица. Я не удивлялся и не жалел об этом. Я жил в мире, бесконечно щедро и полно населенном одною ею. Я был схвачен, но поначалу еще барахтался, еще цеплялся за то единственное, что всегда мог противопоставить хаосу в себе и вне себя, за свой твердый рабочий распорядок. Но и это полетело к черту.


Потом стал звать Геллой. Гелла -- очаровательная ведьма из "Мастера и Маргариты" (получение разрешения к публикации романа Булгакова и непосредственно его публикация происходили в 1966-67 гг., а Геллой он стал её звать в 1962 г -- похоже, читал рукопись романа).
«Рухнула Гелла, завершив наш восьмилетний союз криками: «Паршивая советская сволочь!» – это обо мне. А ведь в тебе столько недостатков. Ты распутна, в двадцать два года за тобой тянется шлейф, как за усталой шлюхой, ты слишком много пьешь и куришь до одури, ты лишена каких бы то ни было сдерживающих начал, и не знаешь, что значит добровольно наложить на себя запрет, ты мало читаешь и совсем не умеешь работать, ты вызывающе беспечна в своих делах, надменна, физически нестыдлива, распущена в словах и жестах.

Самое же скверное в тебе: ты ядовито, невыносимо всепроникающа. Ты так мгновенно и так полно проникла во все поры нашего бытия и быта, в наши мелкие распри и в нашу большую любовь, в наш смертный страх друг за друга, в наше единство, способное противостоять даже чудовищному давлению времени, ты приняла нас со всем, даже с тем чуждым телом, что попало в нашу раковину и, обволакиваемое нашей защитной секрецией, сохранить инородность, не став жемчужиной.

Ты пролаза, ты и капкан. Ты всосала меня, как моллюск. Ты заставила меня любить в тебе то, что никогда не любят.

До чего же ты неразборчива! Тебе всё равно, чье принимать обличье. О, не дели участи обреченного, не смотри зелеными глазами моей матери, не лижи меня тонким Кузиным язычком, не всплывай нежными скулами со дна каждой рюмки, оставь зерно под моими окнами сойкам, синицам, снегирям, не вселяйся в людей и животных, изыди из окружающих меня вещей. Раз уж ты ушла, то уйди совсем.


Он выгнал её из дома за лейсбийский секс. Исходя из того, что чувствую читая его заметки, -- за то, что не смог принадлежать себе с ней.

А вообще, он был неплохим журналистом и сценаристом (ещё лучшим - педантом и трудоголиком). Но главным художественным произведением его жизни получился его личный, предельно откровенный дневник.

В эссе Дмитрия Быкова о Белле Ахмадулиной «Я проживу» есть такие строки:

… Подлили масла в огонь два её пишущих мужа - покойный Нагибин и здравствующий, дай Бог ему здоровья, Евтушенко. Нагибин успел перед смертью сдать в печать свой дневник, где вывел Беллу Ахатовну под неслучайным псевдонимом Гелла, и мы узнали о перипетиях их бурного романа. В свою очередь Евтушенко поведал о первом браке Б. А. - браке с собою - и о том, как эта во всех отношениях утончённая красавица энергично морила клопов. И хотя в дневнике Нагибина полно жутких, запредельно откровенных подробностей, а в романе Евтушенко «Не умирай прежде смерти» - масса восторженных эпитетов и сплошное прокламированное преклонение, разница в масштабах личностей и дарований даёт себя знать: пьяная, полубезумная, поневоле порочная Гелла у Нагибина - неотразимо привлекательна, даже когда невыносима, а эфирная Белла у Евтушенко слащава и пошла до полной неузнаваемости. Любовь, даже оскорблённая, даже переродившаяся в ненависть, всё же даёт сто очков вперёд самому искреннему самолюбованию…
Во всей этой истории мне симпатичнее видится его шестая жена -- Алла Нагибина, с которой прожил свои последние 26 лет жизни:
Я не вправе судить отношения Юры с другими женщинами, особенно с Беллой. Я вышла замуж за человека с прошлым. И приняла его вместе с миром его страстей. Каждая женщина - это часть его жизни. Он любил - его любили. Что было, то было…
… Белла - совершенно гениальный человек, прекрасная поэтесса. Отношения Юры и Беллы касались только их двоих. В дневнике Юра написал об их любви замечательные строки. В Америке в «Русском слове» я напечатала этот кусок из его дневника. Это, может быть, одна из лучших страниц прозы о любви в русской литературе. Бесконечно и с восторгом перечитываю эти строки о великом счастье любить. Двое красивых, талантливых, гордых встретились и полюбили - это же чудо. Я всегда уважала искренние чувства двоих…

История никогда не повторяется. И, тем не менее, её отдельные элементы повторяются постоянно. И мы в ней.
Сейчас зверская тоска о Ленинграде. Без конца в башке маячит: Петропавловская крепость, набережная Невы, въезд на Кировский проспект, арка со стороны Дворцовой площади, решетка Летнего сада. Пишу это просто от удовольствия повторять эти названия. А мог бы я по-настоящему написать о Ленинграде? Думаю, нет. Те несколько довольно общих строк, что я некогда написал, обладали чем-то. Но я слишком растворяюсь в ленинградской жизни, чтобы писать о ней. Тут нужен взгляд немножко со стороны, больше спокойствия и меньше обалделого счастья.

Я долго путал свою влюбленность в Ленинград с влюбленностью в ленинградских женщин.

Отвратительно, что «ждут указаний» для продолжения жизни духа. Сейчас всё духовное выключили, как электричество в пустой комнате. Мы живем без литературы, без искусства, без цели и без... Президента. И никого это всерьез не волнует, особенно - последнее. Можно отменить всю систему государства, оставив только диктатора и охрану, ничего не изменится. Можно закрыть все газеты, журналы, издательства, музеи, театры, кино, оставив какой-нибудь информационный бюллетень и телевизор, чтобы рабы не слонялись без дела, гремя цепями. И конечно, должна быть водка, много дешевой водки.
Людей, особенно близких, теряешь обычно на земле, а не с их уходом в мир иной. Бывают, конечно, исключения, но редко. Коса, отсекающая близких и нужных, куда чаще в руках у жизни, а не у смерти.